...Расскажите-ка вы нам что-нибудь, полковник,-сказали мы наконец Николаю Ильичу. Полковник улыбнулся, пропустил струю табачного дыма сквозь усы, провел рукою по седым волосам, посмотрел на нас и задумался. Мы все чрезвычайно любили и уважали Николая Ильича за его доброту, здравый смысл и снисходительность к нашей братье молодежи. Он был высокого роста, плечист и дороден; его смуглое лицо, "одно из славных русских лиц"1, прямодушный, умный взгляд, кроткая улыбка, мужественный и звучный голос-все в нем нравилось и привлекало. - Ну, слушайте ж,- начал он.- Дело было в тринадцатом году, под Данцигом. Я служил тогда в Е - м кирасирском полку и, помнится, только что был произведен в корнеты. Веселое занятие - сраженья, и походы - хорошая вещь, но в осадном корпусе очень скучно было. Сидишь себе, бывало, целый божий день в каком-нибудь ложементе, под палаткой, на грязи или соломе, да играешь в карты с утра до вечера. Разве от скуки пойдешь посмотреть, как летают бомбы или каленые ядра. Сначала французы нас тешили вылазками, да скоро пригихли. Ездить на фуражи-ровку тоже надоело; словом, тоска напала на нас такая, что хоть вой. Мне всего тогда пошел девятнадцатый год; малый был я здоровый, кровь с молоком, думал потешиться и насчет француза и насчет того... ну, понимаете... а вышло-то вот что. От нечего делать пустился я играть. Как-то раз, после страшного проигрыша, мне повезло, и к утру (мы играли ночью) я был в сильном выигрыше. Измученный, сонный, вышел я на свежий воздух и присел на гласис. Утро было прекрасное, тихое; длинные линии наших укреплений терялись в тумане; ) Лермонтов в "Казначейше". (Прим. автора.) я загляделся, а потом и задремал сидя. Осторожный кашель разбудил меня; я открыл глаза и увидел перед собою жида лет сорока, в долгополом сером кафтане, башмаках и черной ермолке. Этот жид, по прозвищу Гиршель, то и дело таскался в наш лагерь, напрашивался в факторы, доставал нам вина, съестных припасов и прочих безделок; росту был он небольшого, худенький, рябой, рыжий, беспрестанно моргал крошечными, тоже рыжими глазками, нос имел кривой и длинный и все покашливал. Он начал вертеться передо мной и униженно кланяться. - Ну, что тебе надобно?-спросил я его наконец. - А так-с, пришел узнать-с, что не могу ли их благородию чем-нибудь-с... - Не нужен ты мне; ступай. - Как прикажете-с, как угодно-с... Я думал, что, может быть-с, чем-нибудь-с... - Ты мне надоел; ступай, говорят тебе. - Извольте, извольте-с. А позвольте их благородие поздравить с выигрышем... - А ты почему знаешь? - Уж как мне не знать-с... Большой выигрыш... большой... У! какой большой... Гиршель растопырил пальцы и покачал головой.
... Then they started questioning- Had he noticed anything? First, in prayer he bent his head, Through his teeth, he slowly said (After bowing left and right): "Why, I never slept all night! And I really wonder whether There was ever colder weather! It was cold, I'd have you know- I kept running to and fro- Wasn't it a chilly night! But, then, everything's all right. " And his father said with pleasure: "You, Gavrilo, are a treasure."
Evening once again drew near, Now the third should don his gear, But he never turned a hair, Sitting on the oven there, Singing with his foolish might: "0, you eyes, as black as night!" Then to coax and beg Ivan Both the elder sons began; Bade him go and guard the grain; They grew hoarse-but all in vain. Father finally said: "Here, You just listen, Vanya dear, Go on watch, and if you do, This is what I'll do for you: I shall give you beans and peas, And some pictures, if you please."
At these words, Ivan climbed down, Donned his coat of russet brown, Pocketed a lump of bread And on sentry-go he sped.
Night fell and the white moon rose. On his beat Ivan now goes, Looking sharply all around; Then he sits upon the ground, Munching slowly at his bread, Counts the bright stars overhead. Suddenly, a neigh resounded- To his feet our sentry bounded; Peering round with shaded eyes, In the field a mare he spies. Now, this mare, I'd have you know, Whiter was than whitest snow, Silken mane in ringlets streaming To the ground, all golden gleaming...